Стреляй, я уже мертв - Страница 234


К оглавлению

234

— Мы можем это устроить, — сказал Борис.

— Ну так сделайте же это, и поскорее, — попросил я.

Несколько часов мы с Густавом молча бродили по городу. У нас не было сил разговаривать, мы лишь думали о погибших родных. Я — об отце и сестре, он — о тете. Мы оба понимали, что глупо пытаться утешать друг друга.

— Я поеду с тобой в Освенцим, — сказал Густав, когда мы вернулись в гостиницу.

— А я с тобой — в Равенсбрюк, — ответил я.

Проще всего оказалось добраться именно до Равенсбрюка, находящегося всего в девяноста километрах от Берлина, и полковник Уильямс настоял на том, чтобы поехать с нами, «помочь с бюрократией», как он это назвал.

Врач из Красного Креста вызвался сопровождать нас по лагерю, рассказывая шокирующие подробности о состоянии здоровья выживших. Густав пожелал увидеть барак, где Катя провела последние месяцы жизни.

В бараке все еще стоял отчетливый запах нищеты, болезни и отчаяния.

Вдоль стен тянулись деревянные нары; на одних из них спала Катя. На миг мы словно увидели ее на нарах — такую беспомощную, но при этом с такой силой духа, которую не смогли сломить даже нацисты.

Врач рассказал нам о женщине из того же барака, которая выжила, но чувствовала себя совсем скверно.

— Она сошла с ума и несет всякий бред, — предупредил он.

Но мы все равно пожелали увидеть ее, стремясь хоть на миг воссоединиться с Катей — хотя бы через безумие этой женщины.

В лагерном госпитале до сих пор оставались бывшие заключенные, за которыми ухаживали врачи и медсестры из Красного Креста. Эти несчастные были слишком слабы или слишком безумны, чтобы везти их в другое место. Кроме того, союзные державы так еще до конца и не решили, как поступить с евреями. Они воевали не для того, чтобы спасти нас, а лишь для того, чтобы спастись самим; евреи же просто оказались на пути и, похоже, их судьба мало кого беспокоила.

Медсестра принесла пару стульев и поставила их рядом с кроватью женщины, предупредив, что «она сама не понимает, что несет. Когда ее привезли в Равенсбрюк, она была на четвертом месяце беременности, и у нее извлекли ребенка. Ей не давали ничего, чтобы смягчить боль. Они хотели узнать, сколько она может вытерпеть. Потом ей изрезали грудь. После этого она сошла с ума».

— Вы знали Катю Гольданскую? — спросил Густав.

Женщина взглянула на нас, и в ее глазах мелькнула вспышка внезапного озарения.

— Такая высокая, оттенок волос между золотистым и серебристым, очень яркие синие глаза; ее трудно не заметить, — продолжал Густав.

— Катя... Катя... Катя... — сосредоточенно повторяла женщина, и вдруг, сунув руку под простыни, извлекла оттуда маленький кружевной платочек.

Густав попытался перехватить ее руку, чтобы забрать платок, но она проворно сунула его обратно под простыни.

— Это Катин платок, — прошептал Густав.

Да, несомненно, это был Катин платок — маленький платочек из батиста и кружев. Эта женщина хранила кусочек ткани как драгоценную реликвию.

— Она вытирала... вытирала им мое лицо... — всхлипнула женщина. — Вот так... вот так... — с этими словами она провела платком по лицу и шее.

Мы молча смотрели на нее, боясь, что любое слово может погасить слабую искру сознания, мелькнувшую в глазах этой женщины, которая нашла убежище в своем безумии.

— Она вам о чем-нибудь рассказывала, о ком-то вспоминала? — продолжал расспрашивать Густав.

Она взглянула на него, словно пытаясь вспомнить, где могла его видеть; потом провела рукой по его волосам. Густав не пошевелился, казалось, он превратился в мраморную статую. Потом женщина опустила руку и вдруг запела старинную песню на идише. Затем отвернулась и закрыла глаза, а по ее щекам покатились слезы.

Медсестра велела нам уходить. Бедная женщина больше ничего не смогла бы рассказать, и любые расспросы только добавили бы ей страданий.

— Какое зловещее место, — прошептал Густав.

Да, это было поистине зловещее место. Каким же еще оно могло быть? Ведь здесь томились тысячи женских душ — в этих бараках, в этом госпитале, где монстры, называвшие себя врачами, ставили чудовищные опыты над их телами, пока окончательно не уничтожали души тех, кто стоял в газовых камерах, прижавшись к стенам.

Солдаты освободили лагерь, но не смогли освободить от страданий души тех несчастных, чьи тела нацисты подвергли столь чудовищным мукам.

— Это ужасно... не смею даже подумать, что с ней случилось, — сказал Густав, когда мы уже садились в машину полковника Уильямса, собираясь возвращаться в Берлин.

Всю обратную дорогу мы молчали. Молчание вообще стало между нами обычным делом. Думаю, что он, как и я, мечтал поскорее сбежать из этого места.

Через два дня мы отправились в Освенцим. Борис устроил для нас эту поездку — сейчас, когда Польша находилась под контролем Советов, это стало возможно.

На этот раз Уильямс не смог нас сопровождать, но Борис все же устроил так, чтобы нас не задержали по дороге. Кроме того, он представил нас своему другу, капитану Анатолию Игнатьеву.

— Мы выросли в одной деревне, — сказал он. — Знаем друг друга с детства, хотя он немного постарше. Если вы преподнесете ему бутылку хорошего виски, он будет вам благодарен.

Густаву удалось достать на черном рынке пару бутылок виски, и мы выпили их вместе с капитаном Игнатьевым. В те дни спиртное было для Густава, как, впрочем, и для меня, единственным средством хоть немного расслабиться и приглушить душевную боль.

Капитан Игнатьев встретил нас в Кракове. Он показался нам похожим на Бориса — таким же высоким и крепким. И, кстати, тоже уговаривал выпить, прежде чем ехать в Освенцим.

234